Рейтинг 0,0 / 5.0 (Голосов: 0)
Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских

Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских

Категории
Ключевые слова
Просмотров:
108
Год:
Язык:
Русский
ISBN:
978-5-9551-0350-1
Издательство:
Языки славянской культуры

Аннотация к книге Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских - Мария Голованивская

Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских - Описание и краткое содержание к книге
Книга посвящена реконструкции и контрастивному изучению современных представлений французов и русских о некоторых принципиально важных мировоззренческих категориях. К их числу относятся представления о судьбе, случае, удаче, знании, мышлении, душе, уме, совести, радости, страхе, гневе и других. В каждом языке понятия описываются не только через анализ их значений и сочетаемости, но и через их историю и «материнский» миф. В общей сложности в работе анализируются более пятидесяти понятий каждого из языков, считающихся взаимными переводческими эквивалентами. Монография была опубликована в 2008 году по рекомендации факультета иностранных языков и регионоведения Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова.

Ментальность в зеркале языка. Некоторые базовые мировоззренческие концепты французов и русских - Страница 6


Референция: слабый референт и сильный референт

Референция, как известно, – это функция лингвистического знака, отсылающая к объекту экстралингвистического мира, реальному или идеальному. Всякий лингвистический знак, осуществляя связь между понятием (концептом) и акустическим образом (именно так определял знак Фердинанд де Соссюр в своем знаменитом «Курсе общей лингвистики» (12)), отсылает также и во внеязыковую реальность. Эта функция устанавливает связь с миром реальных объектов не напрямую, а через «внутренний» мир идей, характерных для той или иной культуры. Таким образом, референт отсылает не к реальному объекту, а к мыслимому, следовательно, специфичному для того или иного типа национального сознания. Мы знаем, что даже цветовая гамма может различно интерпретироваться в разных языках (например, «синий» в латыни и во французском языке, или «белый» в русском и языке эскимосов (13)), хотя единство материальной основы кажется максимально объективной. Семиотический треугольник Огдена и Ричардса (14), появившийся в эпоху многочисленных семиотических треугольников и четырехугольников (15) и представляющий отношения между означаемым, означающим и референтом, позволяет задуматься о возможных различных качествах этого референта, уводя от необходимости как-либо трактовать во всех случаях абстрактное означаемое.

Референт, по нашему мнению, может быть сильный, то есть в конечном счете имеющий прототип в мире вещей, и слабый, на такой предмет не опирающийся. Во втором случае слабость референта мощно расшатывается часто встречающейся у абстрактных понятий синонимией, характеризующей идеальные и неуловимые сущности с нечетко очерченными границами (трудно определить, чем грусть отличается от печали или идея от мысли, но легко понять, чем стол отличается от журнального столика), а также подчас достаточно подвижными антонимическими отношениями (так, не до конца понятно, что является антонимом смерти, жизнь или рождение, и горя – радость или покой).

Возможно, именно эти особенности референтов позволяют провести зыбкую границу между абстрактными и конкретными существительными, а также понять, какую роль играет метафора и вещественная коннотация абстрактного существительного, извлекаемая из общеязыковых метафорических сочетаний. Во всяком случае, предположение, что она (коннотация) служит некой «подпоркой» слабому референту, ассоциируя его с неким конкретным понятием, не кажется нам лишенной права на существование. Эта точка зрения позволяет уяснить, что обильная метафорическая сочетаемость многих абстрактных существительных, как и в целом приверженность многих наук к метафорам (приведшая в недавнем прошлом к глобальным дискуссиям о запрете или незапрете использования метафор в научных текстах, см., например, работу «Метафора в научном тексте» К. И. Алексеева), происходят не исключительно красоты ради, а также и ради осознания, которое, как мы увидим далее, без метафоры подчас не только затруднено, но и вовсе невозможно. С каким феноменом мы сталкиваемся, когда изучаем изображения вполне абстрактных понятий, к примеру, в средневековых аллегорических книгах типа лапидариев, бестиариев, морализаторских книг (возьмем, к примеру, трактат Cesare Ripa Iconología, изданный впервые в Падуе в 1618 году), усыпанных изображениями Мудрости или Фортуны? О чем нам говорит утверждение, что твердость – это кремень, приведшее через несколько столетий к выражению «у него характер – просто кремень»? О том, что на пустое место референта заступает иная сущность – устойчивый образ, метафорический концепт, связывающий мир идей с миром вещей и делающий в силу этого мир идей осязаемым.


Метафора как способ унификации абстрактного и конкретного

Часто, оперируя абстрактными понятиями, мы сознательно или подсознательно сравниваем их с понятиями конкретными – мы говорим: «Талант всегда пробьет себе дорогу», «Мое терпение лопнуло», «Потерять, убить время», «Идея носится в воздухе» и пр. При этом мы не знаем, или, точнее, нам совершенно не важно, что, к примеру, «понять» и для французского языка, и для русского восходят к одному и тому же прообразу – «схватить», «взять», – и в силу этого у нас, индоевропейцев, есть ощущение, что мы что-то ловим головой, как бы «берем в голову». Мы просто говорим: «Что-то не могу ухватить, в чем тут смысл?» – и всё. Мы подсознательно разворачиваем ситуацию охоты за смыслом, знанием, совершаем для себя исконно привычное действие присвоения себе чего-то внешнего и чувствуем себя комфортно в прирученном когнитивно-чувственном мире, позволяющем нашему воображению не только опираться на мнимые сущности, но в случае необходимости даже их подменять. Человек с легкостью принимает виртуальный мир компьютера за привычный, уже буквально за среду обитания, тождественную естественной, используя для этого воображение, поставившее знаки равенства между обычными действиями (взять, отправить, получить, открыть, запомнить, убрать в карман) и абсолютно идеальными сущностями (16). Именно для этой комфортности, доступности, познаваемости язык дает нам волшебную палочку метафоры, умножая наши интеллектуальные построения кратно совместимости их с реальностью осязаемой. У Шарля Балли читаем: «Nous assimílons les notions abstraites aux objets de nos perceptions sensibles, parce que c’est le seul moyen que nous ayons d’en prendre connaissance» (17). «Мы уподобляем абстрактные понятия объектам нашего чувственного восприятия, потому что это единственный способ понять и познать их» (Пер. автора). Следует ли из приведенного утверждения, что мы мыслим один, абстрактный, объект в категориях другого, конкретного? И да, и нет. Мы не считаем терпение разновидностью резины, а идею не принимаем за некое насекомое. Но мы считаем, что терпение ведет себя как своего рода необыкновенная резина, а идея бывает подобна птице, мухе и так далее. Можно ли, не сравнивая терпение с резиной, объяснить человеку, не знающему, что такое терпение, его феномен? Можно ли понять абстрактные построения, скажем, гегелевские, если изъять из них равнения? Можно ли, не прибегая к сравнению, постичь, что есть совесть или раскаяние?

Мы могли бы переформулировать высказывание Шарля Балли следующим образом: мы ассоциируем абстрактные понятия с конкретными осязаемыми предметами, поскольку это единственный имеющийся у нас в распоряжении способ унифицировать мир идей и мир вещей и существовать в однородном реальном мире, а также в силу этого овладеть обоими мирами, реальным и виртуальным. Отождествляя абстрактные понятия с предметами материального мира, мы ощущаем их как реальные сущности. Абстрактные понятия становятся одушевленными или неодушевленными, активными или пассивными, «хорошими», то есть действующими в интересах человека, или «плохими», то есть наносящими ему урон, и пр. Вследствие этого человек устанавливает с этими абстрактными понятиями такие взаимоотношения, как и с конкретными, эмоционально окрашенными (человек боится судьбы, уважает случай, работает, как инструментом, своим умом, питает надежду и пр.). Иначе говоря, благодаря овеществлению (вторичной конкретизации) абстрактных понятий человек решает двойную задачу: гомогенизирует мир окружающий и внутренний и унифицирует свои связи с ним. Инструментом для решения столь важной задачи служит метафора.

Обычно метафора понимается как «троп или механизм речи… Это употребление слова, обозначающего некоторый класс предметов, явлений и т. д., для характеристики или наименования объекта, входящего в другой класс. В расширительном смысле термин применяется к любым видам употребления слов в непрямом значении» (18). Отметим существенные для нашего исследования наблюдения над тем, что происходит со значениями слов, входящими в метафору. «Метафора не сводится к простой замене смысла – это изменение смыслового содержания слова, возникающее в результате действия двух базовых операций: добавления и сокращения сем» (19). Важное свойство метафоры – экстраполяция, «она строится на основе реального сходства, проявляющегося в пересечении двух значений, и утверждает полное совпадение этих значений. Она присваивает объединению двух значений признак, присущий их пересечению» (Там же).

Именно это ее свойство и позволяет поддержать слабый референт абстрактных существительных, сделать его более осязаемым, в силу этого чуть более реальным и понятным. Мы отчасти разделяем, противясь столь сильной абсолютизации, утверждение Н. Д. Арутюновой: «Без метафоры не существовало бы лексики “невидимых миров"… зоны вторичных предикатов, то есть предикатов, характеризующих абстрактные понятия» (20). Возможно, эта лексика и существовала бы, возможно, в каком-то языке она даже и существует, но такой язык связан с совершенно иным, нежели наш, типом сознания.

В последнее десятилетие в метафоре стали видеть ключ к пониманию основ мышления и сознания, национально-специфического видения мира. От осознания того факта, что метафора является едва ли не единственным способом уловить и понять объекты высокой степени абстракции, был совершен переход к более концептуальной установке: метафора открывает «эпистемический доступ» к понятию (21). Развитие этой установки приводит к глобализации роли метафоры; так, Хосе Ортега-и-Гассет утверждает: «От наших представлений о сознании зависит наша концепция мира, а она в свою очередь предопределяет нашу мораль, нашу политику, наше искусство. Получается, что все огромное здание вселенной, преисполненное жизни, покоится на крохотном и воздушном тельце метафоры» (22).

Метафорическая яркость утверждения заставляет согласиться с ним и констатировать настоящий «бум» в философии, психологии, лингвистике и смежных с ними дисциплинах, связанный с изучением метафоры. В метафоре видятся теперь ключи к сознанию, подсознанию, мышлению, истории цивилизации, науке, религии, политике, социальному взаимодействию и вообще ко всему специфически человеческому.

Возможно, это закономерная реакция на длительный период всемирного лингвистического увлечения формализацией языка, логико-семантическими построениями, теорией речевых актов, прагматикой и прочими «строгими» областями языкознания. Такая всеобъемлющая оценка роли метафоры кажется нам несколько преувеличенной, поскольку в метафоре мы склонны видеть посредника между чувственным и интеллектуальным началом человека. Нам кажется, что в связи с метафорой более уместно говорить не о понимании или мышлении, а о восприятии, сочетающем в себе и интеллектуальное, и эмоциональное, и специфически национальное начала. Отметим, что метафора в современной лингвистике превратилась в своего рода deus ex machina. Будучи исходно абстрактным понятием, она развила в современном языке образ всесильного мифологического существа, управляющего податливым человеческим сознанием и умом. Абстрагируясь от этого яркого образа, признаем, что картина мира, зафиксированная в общеязыковых метафорах, отражает очень древние, зачастую пантеистические, человеческие рефлексы мифологизации абстрактного (проявившейся вслед за одушевлением конкретного) и сама, по сути, является современным мифом, форма существования которого специфична и требует особого подхода при реконструкции.


Метафора и миф

Метафора, как мы уже говорили, – перенос, отождествление различно задуманных содержаний, точнее, образов, и именно это, очевидно, является основным способом мифологического мышления и переживания. Одушевляя идею (мы говорим: идея легла в основу, нашла, встретила понимание, родилась, умерла, будоражит умы, выглядит, привлекает и пр.), персонифицируя судьбу (мы говорим: по иронии судьбы, по велению судьбы, волею судьбы, бросить на произвол судьбы, баловень судьбы, быть заброшенным судьбой в… и пр.), материализуя горе (мы говорим: испить, хлебнуть горя и пр.), превращая аргумент в некое оружие (мы говорим: железный аргумент, сильный аргумент, весомый, бронебойный аргумент и пр.), мы демонстрируем проявления нашего мифологического сознания.

Когда мы говорим о метафоризации абстрактных понятий, мы имеем в виду не ту часть древнего мифологического сознания, когда человек переносил на природные объекты свои собственные свойства, приписывая им жизнь и человеческие чувства, а о той, не менее древней, когда отвлеченному, то есть непонятному, приписывались свойства этой одушевленной природы, или самого человека, или же божества, соединяющего себе и природное, и человеческое. При этом мифологические образы представляют собой сложнейшие конфигурации метафор, «символический образ представляет инобытие того, что он моделирует, ибо форма тождественна содержанию, а не является её аллегорией, иллюстрацией» (23). Специфика мифологического мышления и сознания, отмечавшаяся многими исследователями мифа, заключается в первую очередь в нерасчленении реального и идеального, вещи и образа, тела и свойства, «начала» и принципа, в силу чего сходство или смежность преобразуются в причинную последовательность, а причинно-следственный процесс имеет характер материальной метафоры.

Идея «реконструкции» символического мира принадлежит немецкому философу Эрнсту Кассиреру, который утверждал общность структуры мифологического и языкового мира, в значительной степени определяющейся одинаковой приверженностью к метафоре. По его мысли, метафоричность слов – это наследие, которое получил язык от мифа (24). Кассирер выделял два способа образования понятий: логически-дискурсивный и лингво-мифологический. Логически-дискурсивный способ, по Кассиреру, связан с интеллектуальным процессом синтетической дополнительности, объединением частного и общего, с последующим растворением частного в общем. Однако у каждого понятия сохраняется сфера, ограничивающая его от других понятийных областей. При лингво-мифологическом способе образования понятия происходит его концентрация, размывание границ, отождествление с понятием из совершенно иного класса. Кассирер утверждает: «Метафора не явление речи, а одно из конституционных условий существования языка» (Там же). Введем одно существенное уточнение: речь, видимо, должка идти не о самой метафоре, а о том, что за ней стоит, о том образе, который возникает благодаря метафорической сочетаемости того или иного слова. Причем возникает объективно, как устойчивая, понятная всем носителям языка связь, а не как придумка стихоплета или проворно сочиняющего литератора (который тоже, отметим, редко бывает свободным от навязываемого языковыми рельсами пути метафоризации). У абстрактного понятия этот образ приобретает конкретные черты, само абстрактное понятие мыслится, точнее, воспринимается, как условно конкретное, специфически конкретное, мифологически конкретное. Эта сочетаемость, эти образы имеют крайне сложную и не всегда прозрачную историю, непременно приводящую нас к мифу. Причем к мифу, накрепко привязанному к локальной истории, языку, пережитым влияниям и катаклизмам.

Эти образы – рудименты старых мифов, которые, вступая в новые отношения, образуют новые, современные мифы, отчасти реконструируемые из таких метафор, но существенно отличающиеся от старых, в частности тем, что существуют подсознательно и не осознаются как таковые. Именно этот факт лишний раз доказывает, что в данном случае мы говорим не о понимании, которое всегда осознано, а о восприятии, механизмы которого по большей части кроются в подсознании. Эти конкретные образы, выявляющиеся из метафорической сочетаемости абстрактного существительного, называются вещественной коннотацией и представляют своего рода современный пантеон, описать который – задача не современного Гомера, но ученого, который сможет достигнуть своей цели лишь путем кропотливых и не всегда очевидных реконструкций.


Вещественная коннотация и метафорический концепт

Когда мы говорим о коннотации, мы вовсе не имеем в виду всего того многообразия значений этого термина, а также подходов, представление о которых дает небольшая главка «Коннотации как часть прагматики слова», включенная Ю. Д. Апресяном во второй том своих избранных трудов (25). С понятием коннотации мы никак не связываем оценочный компонент значения, а также логический аспект формирования понятий, идущий от схоластической логики (разделение акциденций и субстанций) и проникший в языкознание в XVII веке через грамматику Пор-Рояля. В качестве ориентира мы выбираем самое общее понимание коннотации, формирование представления о котором принадлежит, по нашему мнению, Ельмслеву (26). Он считал, что коннотативное значение – это вторичное значение, в котором означающее само представляет собой некоторый знак, или первичную, денотаггивную-знаковую, систему.

Добавим, что для нас важна не коннотация как таковая, а ее разновидность – вещественная коннотация, связанная со способностью отвлеченного существительного «иметь такую лексическую сочетаемость, как если бы оно обозначало некоторый материальный предмет и поэтому в мысленном эксперименте могло быть воспринято как конкретное существительное, обозначающее этот предмет. Прилагательные и глаголы, сочетающиеся с данным абстрактным существительным, как правило, имеют среди прочих конкретные значения и в этих конкретных значениях сочетаются с различными конкретными же существительными. Лексическое значение каждого такого конкретного существительного есть материальная, или вещная, коннотация рассматриваемого отвлеченного существительного в данном контексте». Такое понимание вещественной коннотации принадлежит В. А. Успенскому (27), открывшему в конце 1970-х годов своей небольшой статьей в «Семиотике и информатике» новую область исследований.

С этих позиций В. А. Успенский исследует в своей статье всего несколько слов. С категоричностью первопроходца он утверждает, что авторитет – тяжелый предмет из твердого небьющегося металла, полезный, шарообразной формы, в хорошем случае большой и тяжелый, в плохом – маленький и легкий (на основе анализа следующей сочетаемости этого абстрактного существительного: пользоваться авторитетом, использовать авторитет, уповать на авторитет, класть авторитет на чашу весов, маленький, хрупкий, ложный, дутый авторитет, высоко держать свой авторитет, расшатать, поколебать, удержать, поддержать чей-либо авторитет, потерять свой авторитет и пр.), страх – враждебное существо, подобное гигантскому членистоногому или спруту, снабженному жалом и парализующим веществом (выражения: страх душит, парализует, охватывает и пр.), горе – тяжелая жидкость (испить горя, хлебнуть горя, быть придавленным горем, большое глубокое горе, погружаться в горе), радость – легкая, светлая жидкость, находящаяся внутри человека (радость тихо разливается внутри, бурлит, играет, искрится, переполняет, выплескивается, переливается через край). Мы уделили такое большое внимание этой шестистраничной статье профессора Успенского именно потому, что, утрируя, она заостряет очевидность связи вещественных коннотаций с мифологическим сознанием, а также потому, что в этой работе анализируется именно абстрактная лексика, а не конкретная, как это делалось исследователями «наивной картины мира» до середины 1970-х годов.

Через год после статьи В. А. Успенского появляется, совершенно независимо от нее, книга Дж. Лакоффа и М. Джонсона «Метафоры, которыми мы живем» (28), изобилующая анализом абстрактных существительных, вводящая классификацию метафор, образующих вещественные коннотации (без употребления этого термина), а также определяющая понятие метафорического концепта. Особый акцент в книге делается на том, что метафоры пронизывают повседневную жизнь человека и проявляются не только в языке и мышлении, но и в действии. Из того факта, что и в англоязычной, и в русскоязычной культуре спор мыслится как война (об этом свидетельствует богатая метафорическая сочетаемость этого слова: быть незащищенным в споре, нападать ка слабые места в аргументации, критические замечания бьют точно в цель, атаковать противника в споре, стратегия спора, уничтожить оппонента своими аргументами и пр.), следует также и наше поведение во время спора. Спор, понятие «спора», понимается и осуществляется как война, потому что о нем говорят в терминах войны. Тем самым понятие упорядочивается метафорически, следовательно, и сам язык также упорядочивается метафорически благодаря возникновению метафорических концептов, которые определяют мышление и поведение, отражающие особенности той или иной национальной культуры.

Такого рода метафоры Дж. Лакофф и М. Джонсон называют структурными метафорами, поскольку они одно явление структурно упорядочивают в терминах другого. Вот ещё один из их примеров (29): идеи (или значения) – объекты, языковые выражения – вместилища, коммуникация – передача (таковы, в наших терминах, вещественные коннотации этих трех абстрактных существительных). Действительно, мысль можно подать, но она может не дойти, зачастую бывает трудно облечь мысли в слова, в слова можно вложить то или иное содержание: большее количество мыслей в меньшее количество слов и наоборот, иногда мысли приходится втискивать в слова, в которых заключен некий смысл, слова могут нести мало и много смысла, бывают, в первом случае, пустыми, смысл может быть погребен под нагромождением слов. Перед нами вполне разработанная мифологическая картина, принятая современным сознанием для идентификации абстрактных понятий «значение», «слово», «общение» посредством вещественных коннотаций, необходимых для такой идентификации.

В языке, по наблюдениям Дж. Лакоффа и М. Джонсона, существуют не только структурные метафоры, но и ориентационные, которые не упорядочивают структуру одного понятия в терминах другого, но проводят организацию целой системы понятий по образу некой другой системы. Они задают отношение этих понятий относительно ориентиров «верх – низ», «внутри – снаружи», «передняя сторона – задняя сторона», «глубокий – мелкий», «центральный – периферийный». Так, счастье, здоровье, сознание, жизнь, сила, власть, добродетель, рассудок ориентированы, в соответствии с их сочетаемостью, вверх, а грусть, болезнь, унижение, порок, эмоции – вниз.

Подобная ориентированность многих абстрактных понятий также связана с мифологической структуризацией идеального мира, поскольку именно ось «верх – низ» является основной во всякой мифологической системе. В цитируемой книге можно найти подтверждение такой точки зрения и еще множество интересных примеров и наблюдений, касающихся вещественных коннотаций и их роли в процессе восприятия и общения.